Рано радуетесь. Да, у могилы под высокими елями в Сонной Лощине есть свои тайны. Она умерла, чтобы их не раскрыли. Но я не стану молчать. Вот они, тайны, с начала начал, с детства и по сей день.
А вам, ублюдки, мне остается сказать только одно:
С ПЕРВЫМ АПРЕЛЯ!
В 1860 году, когда Великая Западная равнина была домом для тучных стад бизонов, в Нью-Йорке на булыжных мостовых под открытым небом обитали тридцать пять тысяч бездомных детей – ужасная цифра! У нас, сирот, полусирот, сбежавших из дома, у брошенных, либо потерянных родителями – всеми этими ирландцами, немцами, итальянцами и русскими, слугами и рабами, гетерами и ворами, – у нас, чумазых и нечесаных, несчастных и алчущих, не было ни гроша за душой, только мускулы, и зубы, и голодное брюхо. Наши отцы и матери трудились в поте лица и наживали болезни да детей, которым лучше было бы не родиться. Младенчиков, крошечных, словно капля росы на капустном листе, заворачивали в газету, даже не смыв родильную кровь, и оставляли на ступенях церкви или на ближайшем бакалейном складе. Кое-кому из нас было не больше двух лет, иные и вовсе ходить еще не умели, родничок еще не зарос, а уже на тротуарах Бродвея. Одежда – лохмотья. Еда – либо выпрашивай, либо воруй. Некоторые знать не знали, что такое обувь. Девочки торговали собой, мальчишки подавались в бандиты. В приютской больнице половина детей умирали, не успев отметить первый день рождения. Нас называли арапчатами, и редко кто из нас доживал до двадцати. В этой скорбной толпе свое место занимали и мы: я, моя сестра Датч и брат Джо. Но тут появился незнакомец, который чуть не силком заставил нас свернуть с уготованной дорожки. Одна судьба сменила другую, хоть и осталась столь же неопределенной.
На тот день мне никак не могло быть больше двенадцати лет. Задранный нос, рваное платье, дырявые башмаки на пуговицах, натирающие пальцы, черные непослушные волосы, которые я, за отсутствием ленты, поминутно откидывала с лица. И глаза, которые я унаследовала от отца, «цвета ирландского моря», как он любил повторять, лазурные, будто волны. Ростом я была на две головы выше барного табурета, с ногами-палочками и торчащими ребрами. Я не была хорошенькой, как Датч, но умела себя показать. Так вот, в Тот День нас посетила Судьба. Сама явилась и представилась.
Приветствую вас, путники.
Мы стояли у дверей булочной. Если стоять достаточно долго, могут дать булочку из тех, что почерствее, или обрезки. Мы не привередничали. Мы бы и крошек поклевали, которые хозяева бросали птицам. Отчаявшиеся крысы, мы были хуже птиц. В тот день дух пекарни казался пыткой. Горячий хлеб, пирожные, пироги, шоколадные эклеры – голова кружилась, рот был полон слюны. Мы, дети Малдун, не ели со вчерашнего дня. Стоял февраль или март, впрочем, дата не имеет значения. Мы окоченели от холода – ни перчаток, ни шапок, ни шерстяного белья на нас, девочках, только проеденные молью штаны. На руках у меня малыш Джо, тяжелый, будто полбочонка пива. Своим шарфом я поделилась с Датч, она что-то простудилась. Мы обвязали шарфом наши головы, да так и стояли рядом, уподобившись двуглавому теленку, которого я однажды видела в Мэдисон-сквер. Две головы, четыре ноги, одно тулово. Одна голова хорошо, а две – лучше, но мы были детьми и вряд ли могли предугадать, чем обернется этот день.
В дверях появился покупатель. Большой и толстый, с большой и толстой шеей в жирных складках, наплывающих на воротник пальто, словно шарф из мяса.
Датч сказала:
– Мистер?
Ее печальные голубые глаза сверкали точно драгоценные камни.
– Ступайте домой к маме, – рыкнул мистер Толстомяс. Датч не отступала:
– А мамы-то у нас и нету.
– Да, да, да. Это я уже слышал. Проваливай.
– Прошу вас, мистер, – вступила я, – у нас правда нет мамы. (Хотя это было вранье.) Пожалуйста, одну булочку или маленькую лепешку.
Толстая Шея повторил:
– Проваливай, кому сказано.
Жирный таракан в сияющих ботинках. Но нашу жизнь разрушил совсем другой человек – с виду сама любезность.
Мы тихонько заплакали, потому что со вчерашнего полудня у нас крошки во рту не было, да и все сегодняшнее утро мы без толку проторчали здесь. Кишки ныли, подобно больному зубу. Шарф наш был весь в корке из заледеневших слез и соплей.
Вот и следующий покупатель. Какой забавный! Борода пучком, щеки голые, голова лысая, только на макушке хохолок. Мы все это разглядели, когда он снял шапку.
Слезы снова навернулись на глаза.
– Мистер.
– Приветствую вас, путники. – Он нагнулся, уставился на нас – чем это мы его заинтересовали? – и сказал голосом ангела: – Бедняжки! Что это вы здесь, на холоде? Не плачьте, невинные создания. Зайдите в лавку и погрейтесь.
– Нет, сэр, – возразила я, – нам не разрешают. Сразу велят убираться и выталкивают вон.
– Это уж чересчур. Вы же замерзнете до смерти.
Он отобрал у нас малыша Джо и провел в наполненное теплым хлебным ароматом помещение. Наши языки и губы будто распухли. Да в булочной одним воздухом насытишься, а тепло-то как!
– Вон, вон, вон! – заорала ведьма-булочница. Квашня ее туловища заколыхалась от злости. – Вон! Я вам говорю!
– Дайте детям по три белые булочки, вот эти, и чай с молоком, – произнес джентльмен и положил деньги на прилавок.
Стон злой карги окутал нас подобно облаку. Впрочем, туча тут же рассеялась. При виде денег нам немедля подали чай. Мы обварили языки, но это нисколько не испортило райского наслаждения: податливая мягкость хлеба и хруст золотистой корочки. И зачем такая черствая дама состоит при столь мягком хлебушке? Мы старались не рвать хлеб на части и не глотать большие куски, точно зверята. Джентльмен смотрел на нас во все глаза, будто мы устроили ему бесплатное представление.