Чарли явился, сияя как медный грош. Он размахивал газетой, в которой было опубликовано мое послание.
– Где ты пропадал? – вскинулась я.
– Как ты думаешь, что я тебе принес?
– Документ об освобождении?! Если нет, то убирайся.
Взгляд у него потух.
– Если бы. Но я принес подарок на твой день рождения.
Мой день рождения? Я и забыла.
Одной рукой он вынул у меня из-за уха шоколадку, а из-под шали – какую-то бумагу, свернутую трубкой и перевязанную кружевной лентой.
– Поздравляю с днем рождения, миссис Джонс.
– Двадцать девять лет, – вздохнула я, – и заживо погребена.
– Ты взгляни.
Я развязала ленту, и бумага сама развернулась. Это был рисунок. Дом. Пожалуй, даже дворец. Четыре этажа, сад, витая ограда, каретный сарай. Колонны. Завитушки на карнизах.
– Что это? – испуганно спросила я. Дом был роскошен – истинный король среди домов. Я бы хотела такой.
– Да узри дом Джонсов, – сказал Чарли. – Земля наша! Я смотрела на рисунок. Все сироты мечтают о доме, и этот рисунок – мечта нашего с Чарли детства. Три трубы на крыше. Три двери. Сорок окон. Внизу список комнат – согласно их предназначению. Салон. Библиотека. Зимний сад. Бальная зала. Будуар. Кабинет. Я водила пальцем по линиям на бумаге, словно по венам на своей руке. Как бы я хотела жить в этом доме!
– Скажи что-нибудь, – улыбнулся Чарли. – Это твой дом.
– Ты всегда был дурной. Здравого смысла ни на цент.
– Мы будем жить в роскоши. Закатим грандиозный бал. Добро пожаловать, миссис Джонс.
– Если меня когда-нибудь выпустят.
Он вынул носовой платок и бережно вытер мне слезы. От платка сладко пахло бескрайними просторами, что раскинулись за тюремными стенами.
– Участок на углу Пятьдесят второй улицы и Пятой авеню.
– Там же коровья тропа, – удивилась я. – И пустырь.
– Пока пустырь. Архиепископ Хьюз уже возводит собор Святого Патрика в двух домах от нас. Он хотел сам купить этот участок, но я его опередил. Знаешь, он придет в восторг от новости, что по соседству с его божьей обителью поселится Мадам Де Босак. Он уже успел проклясть ее с кафедры. Я сходил послушать. В жизни не встречал женщины нечестивее.
Новости о том, что меня проклял сам архиепископ, я почему-то не посмеялась. Я не в экипаже раскатывала по Пятой авеню, а торчала в свой день рождения в вонючей дыре. И как там моя Аннабелль?
Чарли рассказал, что малышка опять принялась сосать палец и отказывается ходить в школу. Ее там дразнят из-за матери, сидящей в тюрьме. Гувернантка ушла. Учительница музыки потребовала повысить оплату. А Грета вдруг вышла замуж – за некоего Альфонса Шпрунта, пивовара из Йорквилла. И похоже, она ценит его «пильзнер» не меньше, чем поцелуи, – уже несколько раз являлась на работу подшофе. Вечно в дурном настроении. Когда Чарли выбранил ее, заявила, что теперь она ведет дела в одиночку, а потому требует повысить заработок.
– Только и знает, что ныть да жаловатся. Если так и дальше пойдет, я ее уволю.
– Не смей!
– А что еще прикажешь?
– Поднять свою задницу и самому делом заняться!
– Да я из кожи вон лезу, сатанинская ты гарпия, и ты это прекрасно знаешь.
Наши окаянные дни все не кончались и не кончались. Я ждала, что вот-вот станет полегче, ждала всю весну, ждала первые недели лета. Каменный мешок раскалился, и мы варились на медленном огне в огромной кастрюле, именуемой юстицией. А по мне, так не юстиция, а сущая клоака.
Наконец в июле началось обезьянье шоу – суд надо мной. В зале суда общих сессий я появилась раньше, чем государственный обвинитель Фредерик Толлмадж, судья Меррит и два олдермена.
Блистательная — так назвала меня «Таймс». В суд я явилась в черном атласе, белой шляпке и белой мантилье из испанских кружев. Мадам Де Босак величественно вплыла в зал судебных заседаний, одетая по последней моде, похожая на аристократическую даму.
Свидетель обвинения, юная Корделия Парди, была не так разряжена и далеко не столь величественна. Она незаметно прокралась в зал через дверь за креслом судьи и заняла свое место за столом, на некотором отдалении от меня. Садясь, она как-то скукожилась, вжала голову в плечи и стиснула руки на коленях, будто это не я была обвиняемая, а она. На сильфиду, что постучала в мою дверь, Корделия более не походила, скорее на серого мотылька. Лицо прикрывала вуаль – черная, плотная, несмотря на летний зной.
Первые ряды зала занимали судейские в темных мантиях. Они оглаживали бороды и откашливались, так что их адамовы яблоки так и прыгали вверх-вниз. Кое-кто шуршал бумагами, другие с важным видом переговаривались. Если они смотрели на меня, взгляд становился тяжелым, как булыжник. Иные взгляд на мне задерживали, и губы их кривились, готовые то ли улыбнуться, то ли оскалиться. Это были псы, свирепые и трусливые разом; в том, как нервно они потирали руки, как теребили усы, я угадывала их страх передо мной.
Пока не пришли другие женщины, за столом сидели только я и Корделия. Благодаря широким юбкам каждая из нас занимала немало места, мы выглядели как две индюшки, выставленные на продажу и окруженные сворой торговцев в черных одеяниях. Помещение насквозь пропахло мужчинами: макассаровое масло, ореховое мыло для бритья и дарэмский табак.
– Слушание открыто! – объявил секретарь.
– Высокий суд, – начал обвинитель Толлмадж. Седые волосы падали ему на лоб. Могучий, как единорог, и такой же величественный. Сенатор штата, как говорили. Из солдат. Что ж, я тоже была солдатом, на своей собственной войне, только без мушкета и судебного молотка, моим оружием был разум. – Мисс Корделия Шекфорд, – вызвал Толлмадж, – подойдите к судье.